По обе стороны от… - Борис Рабинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти люди были еще так рядом и уже так бесконечно далеко. Ведь, это мой, а не их самолет славной советской марки «Ильюшин-86» уже приземлился у терминала «В» аэропорта имени Кеннеди, чтоб вынести меня из тесного пространства этого «Бьюика». Подальше от замшелых эмигрантских разговоров о цене помидоров в лавке «У Лёни», от смешного бахвальства профессора московского университета, раздающего в Манхэттене рекламные листовки за четыре доллара в час, доказывающего правильность выбранного пути. Подальше от тошнотворной смеси одесского суржика, идиша и вкраплений нью-йоркского английского. Я освобождал этот нелепый мир от себя, и себя от этого мира. Я, ей Богу, не нашел свободу в самой свободной стране…
Но это все было потом. А пока, я все еще хотел стать американцем. Меня ждала брайтоновский чудо-адвокатесса. Ехать предстояло с несостоявшейся тещей. Стал собираться.
С гордостью выволок на свет из чрева чемодана, заботливо уложенную мамой «бабочку». Трогательно ее рассматривал. В этом примитивном миниатюрном изделии было столько тепла маминых рук, что казалось, будто от «бабочки» исходит легкое свечение. Забота, которую она проявляла обо мне всю жизнь сконцентрировалась сейчас в этом нелепом бархатном аксессуаре. Почему-то захотелось плакать.
Когда я перешел к поиску рубашки в комнату с лицом надзирательницы зашла тетя Люда. Придирчиво рассмотрела содержимое чемодана.
Металлическим голосом вынесла вердикт:
– Полный чемодан дерьма привез. Это же Америка, Нью-Йорк. Между прочим, находится на широте Ташкента. Шорты надо было брать и футболки. Тут всем наплевать, как ты выглядишь, лишь бы тебе удобно было. Постельное белье тоже не взял? Плохо. О чем твои родители думали?
Спорить не хотелось. Ощущение «дежа-вю» усиливалось. Уже во второй раз за сутки план поведения на новом месте жительства предполагалось развернуть на сто восемьдесят градусов. То отменили женитьбу, то лишили возможности пощеголять по Бруклину в самопальной «бабочке».
Адвокатесса Фаина больше напоминала товароведа советского разлива. Высокий, густо залакированный начёс, яркая губная помада, масса советского золота. Ее люриксовая блузка отражалась в потолке и на стенах сотнями солнечных бликов. Говорила она как гипнотизер на сеансе.
– Шанс получить «грин-кард» у вас, молодой человек, необычайно высок. Ваше счастье, чьто вы обратились именно ко мне. Мы попробуем доказать, чьто вас ущемляли на религиозной и национально почве. С вашей фамилией это несложно. Придумайте и напишите легенду ущемления. Желательно с именами, фамилиями и чего-то такого, во чьто бы поверили. Окей?
Я готов был придушить ее за вот это вот ее «чьто», но я послушно закивал головой, обещая придумать легенду минихолокоста.
– Сейчас я заполню анкетку, – хищно улыбаясь, продолжала она, – И уже через месяц у вас будет соушал секьюрити и временное разрешение на работу. Да, вот еще что. Вам нужно будет посещать синагогу.
– ???? – спросил я глазами.
– Недолго, хотя бы годик. Это нужно, чьтобы получить письмо от раввина о вашей тяге к иудаизму. Ну, чьто типа ви тянулись к вере, а вам коммунисты не давали Это тоже повлияет. Окей? Распишитесь тут и тут. Пятьсот долларов оставьте в коридорьчике у секретаря.
Ослепленный люрексом и обескураженный напором адвокатессы Фаины, я побрел домой писать историю моего ущемления.
Память судорожно выхватывала из прошлого случаи, когда меня обзывали жидом. Но это было в запале дворовых драк и разборок. Жить это не мешало. А, уж, тем более, не могло стать причиной отъезда. Но все же скелет легенды был. Остальное можно было наложить, применив фантазию.
Легенда слагалась тяжело, выглядела убого и неправдоподобно. Помню, там фигурировал сосед по фамилии Степаненко, который, якобы, подбрасывал в наш почтовый ящик листовки с антисемитскими лозунгами. От постановочности сюжетов могло стошнить. Но я крапал.
Далее, мне предстояло доказать свою непреодолимую тягу к иудаизму. С этим было сложнее. По крови-то я еврей, но традиции и каноны иудаизма в моей семье почти не соблюдались. Синагогу в городке разрушили давно, у папы с бабушкой были партбилеты. Мы были образцом советской еврейской семьи. Так что вхождение в религию предстояло мне пройти впервые. Ну, да ладно, подумал я, чего только не сделаешь ради великой идеи.
Поэтому, каждую пятницу, после работы, я прыгал в трейн, колотился в нем час, заскакивал домой, быстро смывал с себя строительную пыль, натягивал на себя черный шерстяной костюм. Потом набрасывал на голову ермолку, прикалывал ее к волосам «невидимкой», чтоб не свалилась, и мчался в синагогу встречать шаббат, то есть святую субботу.
Иудаизм оказался религией специфической. Во-первых, меня удивило, как евреи молятся. Весьма странное и даже пугающее зрелище. Читают Тору и интенсивно раскачиваются. Кто взад-вперед, кто влево-вправо. Причем, делают они это на протяжении всей молитвы. Поначалу создается впечатление, что находишься не в синагоге, а на занятиях в школе для больных даунизмом и олигофренией.
Так вот, уставший, как бурлак, я приходил в благочестивое культовое заведение и пытался вместе со всеми молиться. Иврита я еще тогда не знал, английский на уровне «подай-принеси».
Что я делал? Я брал с полки Тору, пристраивался к кому-то из молящихся, заглядывал ему через плечо, высматривал номер страницы, переворачивал у себя на ту же и начинал интенсивно, совершенно противоестественно раскачиваться, бормоча себе под нос что-то, напоминающее еврейские песнопения. На протяжении часа я занимался этой клоунадой. Все время хотелось себя ущипнуть и проснуться.
Через неделю меня познакомили с правоверной еврейской четой. Чета взяла надо мной нечто, вроде шефства. Американцы всё пытаются найти в жизни некую миссию. Видимо, в качестве своего индивидуального предназначения на земле та семья сделала выбор в сторону религиозного просвещения бедного советского еврея, вырвавшегося из лап коммунистической инквизиции. Ведь я был представлен в синагоге чуть ли ни как узник лубянских подвалов. Случившийся на родине днями ранее путч, еще не сдулся и добавлял моему приезду оттенок побега. Во время этой презентации у кого-то из присутствующих даже влажно заблестели глаза.
Я на самом деле выглядел жалко. Труд в котловане сделал меня похожим на военнопленного. Шерстяной польский костюм и чехословацкие туфли «Цебо» с легкомысленными латиноамериканскими кисточками респектабельности не добавляли.
После молитв американо-еврейская семья приглашала меня на субботнюю вечерю. Я блистал дремучим религиозным невежеством. Разве мог я это все знать? Разве учили меня этому на политинформациях в средней советской школе? В семье об иудаизме говорили с опаской. Коммунистическая партия не поощряла тягу своих членов к религиозному знанию и соблюдению. А уж такие глубины иудейской субботы, как зажжение свечей перед молитвой, омовение рук, законы трапезы я не знал и подавно. И все бы ничего. Но ведь у меня была легенда. Я же ведь был представлен им всем как великодуховная личность, тянувшаяся к вере сквозь препоны тоталитарного режима. А если я тянулся, то хоть что-то, ну, самое элементарное, должен ведь был знать. Но не знал ничего! Абсолютно! В то время иудаизм был от меня так же далек, как теорема Пуанкаре. Во время испытаний молитвами и религиозными ужинами я чувствовал себя Остапом Бендером среди васюковцев. Постоянно было ощущение, что вот-вот и меня начнут бить. После омовения рук, когда до произнесения молитвы вообще нельзя ничего говорить, я умудрялся попросить разрешения позвонить по телефону. Сотоварищи по вере испуганно шипели на меня, как стая гусей, выпучив одновременно десятки пар бездонных, вобравших в себя всю скорбь тысячелетий недоуменных еврейских глаз.
Однажды, выходя из синагоги, я не нашел ничего лучшего, чем предложить своим еврейским попечителям взглянуть, как выглядят советские деньги. Не дожидаясь разрешения, полез за ними в карман. Вытащил на свет божий три мои мятые десятки, цвета борща со сметаной, с профилем Ленина. Они-то и свои деньги под страхом смертного греха в руки не имеют права брать в шаббат, а уж с Ильичем и подавно… Семиты отмахивались от меня, как от больного, сбежавшего из лепрозория.
На Йом-Кипур, Судный день, приволокся в кожаной обуви, что тоже является грехом смертным. Всё в тех же чехословацких чудо-туфлях. Других у меня попросту не было. От меня шарахались. Но терпели.
И вот, поздними пятничными вечерами я возвращался в своё двенадцатиметровое временное пристанище. Злой, голодный, уставший от недельной пахоты на стройке и часового молитвенного качания, я брел по вечернему Бруклину. Необходимость подстраиваться под какие-то, совершенно мне неизвестные каноны и правила поведения, угнетала неимоверно.